Ещё немного...
Ещё...
одну...
ступень.
Он никогда не знал, зачем продолжал брести, шаг за шагом переставляя ноги. Или знал, но всё это так позади сейчас, в миллионах проделанных шагов, эхом отзывавшихся в пустых коридорах, и после каждого тянулись кровавые следы; не помнит, когда наступал просто на дождевые лужи, шлёпал по ним бегом, в попытках ни на шаг не отстать, когда ступни были забрызганы грязью и пылью, как когда-то в детстве, не тёплой липкой кровью тех, кому он перерезал глотки, кого пронзал и кому вспарывал животы.
Теперь вспорот его.
Кровь не капает — сочится порциями-сгустками из рассечённого живота, из отсечённой руки, из пореза на горле, вытекает изо рта, описывая проделанный путь, отнимая и без того взятую в долг жизнь, расплёскивается по ступеням звуком собственного кашля, сотрясает — колени подкашиваются, терминал рушится, альтана трещит зелёными вспышками, но он должен продолжать переставлять ноги, во что бы то ни стало, шагать, волочить отказывавшееся двигаться, больше не слушавшееся тело, ведь там — не пустота, не ненависть, ослепившая единственный видевший глаз, не жажда отмщения тому, кого он больше всего ненавидел, видя в нём себя, там — огненный рассвет, или закат, не понимает, всё расплывается перед взором в родные очертания, и от этого щемит больнее вспоротых ран — деревянная ограда, парадные ворота, иероглифы на табличке, солнечный диск, наполовину перегороженный крышей, и силуэт, там, совсем рядом, перед ним, и ноги будто больше не опутаны кандалами смерти, и он бежит на встречу, первый, оставляя позади Зуру и Гинтоки — ноги едва держат, оступается, морщась от жгучей режущей боли, хватается уцелевшей рукой за живот, зажимает рану, но кровь всё равно расплёскивается на пол, но это неважно, больше неважно, ведь он нашёл его, нашёл...
Веки щурятся в вымученной улыбке, оставшейся где-то там, позади, в миллионах шагов назад.
Он ведь нашёл его...
— Сен...сей...
Нашёл...
И он разговаривает с Сенсеем из последних сил, Сенсей не отзывается, своды рушатся, падают рядом, растрескивая, ломая ступени, от боли сгибает пополам, но он идёт к нему. Оступаясь, шагает. Идёт. Знает, что это не Уцуро, что это — Йошида Шоё из Шоку Сонджуку.
Не понимает, почему сенсей молчит, почему сенсей делает такое грустное лицо, и боль, толчками пульсирующая под самым сердцем ядом шепчет, что тот, кого сенсей хотел бы видеть на его месте, был Гинтоки, всегда Гинтоки, но он отмахивается от этого пульса — пусть.
Горло хрипит, высачивая из глотки кровь, та вязкой паутиной тянется вниз сквозь кашель, но он не видит ничего, кроме сенсея. Улыбка вымучивается, корчится всё шире, застывает, глаза почти смыкаются, на грани яви и сна.
Не сна.
Смерти.
Он обещает, что сделает то, чего не смог сделать Гинтоки, чего не смог сделать сам — обещает защитить, уверяет, что они сумеют это сделать, все вместе, и он так хочет, так хочет, чтобы сенсей ему поверил, один единственный раз, чтобы всё было как раньше, когда они, втроём, сломя голову бежали вслед за сенсеем, возвращаясь на огненном закате в додзё, и нет ни боли, ни страданий, есть только будущее, и он зовёт сенсея — вернуться, обратно, в Шока Сонджуку, где он был счастлив, где были счастливы они. Единственный раз. Зовёт вернуться. С ними. Связанными узами. С теми, у которых будущее было.
Не с ним.
Ведь он...
Зовёт Сенсея.
Ещё... одну... ступень.
Делает ещё один шаг. И падает, валится, как обрушивающийся сверху свод, ноги больше не держат, но он не может — протягивает дрожащую руку, медленно ползёт вслед — не может прекратить цепляться, не может отпустить, не может. Ещё немного... Ещё чуть ближе... Как же он... жалок. Его цепляющийся за прошлое меч заржавел, раскрошился трухой в пальцах, но он не может продолжать ползти, он должен идти, идти, вскарабкивается на колени. Сенсей отвечает.
«Я больше не тот, кого бы ты мог называть сенсеем»
Сенсей подходит к нему, не способному больше подойти. Говорит то, что ранит — больнее тех ран, что у него уже есть, больнее той боли, которую он испытал, видя его смерть, видя, как его жизнь отнимал тот, кому он верил, и путы снова опутывают руки, сковывают бессилием, неспособностью что-либо сделать, по ногам, и с каждым произнесённым словом пелена призрачного счастья предсмертного полубреда растворяется, рушится, остаётся там, позади, так далеко от них, в миллионах шагах.
«Я не могу защитить даже одного из вас»
И правый глаз выжигает тем, что он уже видел, своим левым, всегда, раз за разом, постоянно, с тех самых пор, как веко сомкнулось и больше не распахивалось. Слёзы, стекающие по щеке сенсея, вонзаются в его правый глаз больнее, чем кинжал.
Слёзы, которые он никогда больше не хотел видеть, которые никогда не проливал сам.
Ладонь касается рукояти катаны, и кровь капает с живота, вскипает в жилах, и он чувствует, чувствует, чувствует, как она приближается, поглощает.
Пустота.
Мягкая улыбка отражается в лезвии — взмах. Острие вспарывает ткань и кожу, втискивается между рёбер. Он ведь пообещал — сенсею больше не придётся никого защищать.
Теперь их черёд.
Его.
Он защитит сенсея так, как умеет — никогда не умел защищать, только уничтожать — и эту пустоту он просто уничтожит!
Ладонь проталкивает клинок до рукояти, острие проходит насквозь слишком легко, протыкает — собственную грудь.
И он падает, валится, как обрушивающийся сверху свод, храня на губах мягкую улыбку, ноги больше не держат, поручает будущее, и Шоё-сенсея — им.
Ему…
Ещё один раз. Ещё один раз он даст ему шанс. Он доверится Гинтоки. Ведь убить его — Гинтоки сможет, ведь отрубить голову ему, не сенсею, Гинтоки будет гораздо проще. Это почти одолжение, он почти поддался, дал форы, позволит взять матч-реванш.
Секунды тишины. Лязг скрещенных мечей. Огненный закат. Удар.
Его тело не его. И снова его.
Боль.
Двести сорок шесть против двухсот сорока семи.
Боль уступает слабости, и каждое слово — с трудом, каждый вдох — с трудом, улыбка — с трудом, но сейчас он счастлив, благодарен за подобный исход, благодарен Гинтоки — он не мог позволить ему снова взвалить на собственные плечи смерть Шоё-сенсея; тогда, десять лет назад, он бы без раздумий отдал собственную жизнь, чтобы не выбирать, тогда бы он умер за Шоё-сенсея, и ненавидел Гинтоки за то, что тот выбрал другое.
Но теперь всё было как надо, он сам сделал всё, как надо. Не дал Уцуро убить сенсея, и на этот раз Гинтоки не будет страдать, как страдал из-за Шоё-сенсея тогда, также, как тогда страдал он сам.
Огненный закат больше не греет и холод расползается по телу, поглощает, но слушая голос Гинтоки, кажется, что становится несколько теплее, голос Гинтоки уносит на миллионы шагов назад, когда они без конца дрались и пререкались, в единственное время, которое больше не вернуть — когда он по-настоящему был счастлив.
Гинтоки не перестаёт шутить, но голос его вдруг надламывается и снова становится холоднее.
Он не хочет.
Ему не нужно от Гинтоки подобных эмоций.
Ведь тогда его план — рухнет, ведь тогда уходить будет несравнимо тяжелее.
Пустота близко, но ему не страшно, он, в отличие от Гинтоки, давно пуст.
И он торопится поговорить, делать то, чего они не делали всё это время, отвечает шуткой на шутку, как умеет, и почти жалеет, что... но глаза... глаз, почти не держит, у него не осталось сил, и он понимает, что это — последний шанс. Сказать правду, и попросить так, чтобы это не выглядело одолжением — вернуть не сможет.
Потому что сейчас, здесь, перед ним, это не Гинтоки. Не тот человек, которого он жаждал победить, не тот, за которым он гнался всю свою жизнь, оставаясь позади.
У Гинтоки, которого он знал, не дрожал голос.
Гинтоки, которого он хотел видеть — не тот, которым узрел его левый глаз, прежде чем навечно закрыться, навсегда запечатав ненавистное.
Не тот, которого видит сейчас.
Часть его считала это абсурдным, невозможным — он только и делал, что разрывал узы с людьми, когда как Гинтоки делал наоборот, и всё же, он не хотел больше видеть этих слёз, не хотел видеть то, что ломало по ночам.
Лицо скатившейся по щеке слезой.
Как у Шоё-сенсея.
Поэтому он просит.
Поэтому он хочет, чтобы последним, что отпечатается в его правом глазу, это…
Веко смыкается: выхватывает белесую чёлку, тень на лице, не видит чужих глаз, но через три удара сердца видит — широкую улыбку и открытый взгляд.
Ту, на которую способен только этот человек.
Так то... лучше...
Лицо Гинтоки становится далёким.
Он слышит голос Гинтоки, где-то вдалеке, что-то про ад, и идёт на него в полной темноте.
Он должен идти, продолжать переставлять ноги, во что бы то ни стало, шагать за этим голосом.
Сердце стихает.
Пусть даже в ад, лишь бы догнать.